Глава 3.3


           Оба окна нашей барачной квартиры выходили в сторону въездных ворот полкового городка. Автомашин тогда было мало, а по ночам полковые вообще не ездили. Поэтому, если ночью раздавался рокот въезжающей машины, а луч от её фар скользнул по нашим окнам, было ясноза кем-то. Не включая свет, отец и мать подходили к окну, смотрели одинаково повторяющееся ночами 1937 года. Сначала НКВД подъезжало к бараку, где проживали командир и комиссар полка, заходило туда. Через короткое время, уже с полковым комиссаром, направлялось по мосткам к бараку обреченного. Это я, иногда проснувшись, видел сам, понимал по репликам, комментариям матери. Отец смотрел молча. Молчал и когда уже арестованный, бывший красный командир, оцепенело, замедленно втискивался в машинув конец своей жизни. Мать же сопереживала, пропускала через себя горе, трагедию конкретной, знакомой ей семьи. Для нее на глазах арестованный, автоматически переведенный во враги народа, в изгои, — воспринимался просто раздавленным трамваем, без разницы, как под него угодил, абсолютно аполитично. А отец, человек образованный, трезвомыслящий, понимал происходящее поглубже, понимал исторической неизбежностью очищения, сопряженной с человеческими драмами и трагедиями. Он никогда не мыслил однобоко, все оценивал в совокупности, в единстве противоположностей. Арестовываемых он знал не по кухне и  магазинной очереди, как мать, а по совместной службе, по партсобраниям, по повседневным общениям в казарме, на стрельбище, по репликам в курилке, по отзывам. И, конечно, в отличии от матери, мысленно безошибочно нащупывал обрекшее сослуживца попасть под трамвай очищения. Да и большого ребуса для отца это не составляло. Был он не глупее НКВДешников, читал газеты, слушал радио, присутствовал на митингахухватывал подготовку очередной кампанейщины по уничтожению очередной категории потенциально опасных (например, командиров польского происхождения). Но никогда я не слышал  его мнения, определяющих реплик, осуждений или поддержек тому очищению и тому принуждению к единению с государством. Даже по отдельным, хорошо знакомым ему людям. Даже в очень поздних годах, при хрущовых и горбачёвых, когда разоблачительство «сталинских репрессий» стало безопасным и модным, он не присоединялся к общей своре облаивающих. Промалкивал, но с каким-то проступающим значением. И, думаю, не потому, что знал неоднозначное и знал, что 1937 год до дна непознаваем. (Как древний грек, чем больше узнававший, тем больше понимающий свое незнание - «Знаю, что ничего не знаю»). Было у отца какое-то внутреннее табу на дозволенность осознать, а тем более, сказать вслух, прокощунствовать (!), что тот год был не перегибом отдельных, а спланированным, последним революционным  ударом по населению. Ударом с целью окончательного заканчивания формирования монолитного, единственного в мире социалистического государства с единым в своих понятиях и помыслах советским народом. И еще, в те драматические ночи ни отец, ни мать не ожидали для себя неприятностей, не готовили вещички для тюрьмы. Я уже говорил, что отец мог просчитать кандидатов на арест. Были, были у арестовываемых хвостики, ухватившись за  которые, органы их и выдергивали. А отец, да и все наши родственники, двоюродные и троюродные, от рождения, от семейного психологического поля, были такими, по образцу которых и формировали, корректировали (читай, Сталин) советский народ. Когда при мне заводятся негодующие разговоры о «сталинских репрессиях», я, не оспаривая, вставляю в разговор фразу: «А в нашем семейном клане никого не репрессировали, но и репрессировавших у нас не было, как не было и партработников,  начальников, генералов. Не толкались наши с алчущими у властного корыта. Просто трудились И во время войны не прятались, и в плен не сдавались. Восьмеро погибли, холокостов по ним не справляют...». Смотрят после такой реплики на меня негодующие знатоки от продажных СМИ с нескрываемой ненавистьювпервые слышат неподдержку в их искренней убеждённости, впервые слышат другое русло осмыслений. Да ещё и от имени людей, тогда живших, но ни в каком качестве и никаким боком  репрессий не коснувшись, по простоте своей. А вот этого, о сказанном мною,  для негодующих не существует. Просто не может существовать в понимании человека то, чего он не знает. А знания они, негодующие, из лживых СМИ черпают. А я из виденного. Вот и знаем мы разное...
             При арестах тогда обязательно соблюдалась формальная законность. Военнослужащего могли забрать  только с согласием командира части и в присутствии уполномоченного от командира части. Вот поэтому НКВД, въехав в городок, сначала заходило за санкцией к командиру части. Возможно, где-то и были случаи несогласия командира на арест подчиненногострана большая, но я о таком не слышал и не читал. И не потому, что командир, санкционируя арест, трусил и был непорядочным. Нет, просто он тоже знал о том самом хвостике (например, якшался ранее с троцкистами), да и на пути у своего государства  нормальный человек не станет.  Конечно, если человек внутренне признаёт это государство своим. Например, для меня Украина - государство всегда чужое. Моё - Россия. (Написано, когда мы, Крым, существовали под Украиной). А комиссар при аресте, как уполномоченный от командования, присутствовал. Со слов матери, он со скорбью (не с сочувствием) на лице, помогал прибитым горем собраться, предупреждал истерики, инциденты. А наутро на кухне жизнь продолжалась, о арестованном не поминали (не забыли, конечно), как будто его и не было, жену его не замечали. К самобытности отца и матери надо сказать, что к несчастной они никак не меняли отношения - та же приветливость, доброжелательность, взаимопомощь. Не в пример многим, демонстративно абстракцирующим прибитую. И на партсобрании по обязательному заочному исключению арестованного из партии отец печально молчал. Было искренне ему печально за сломавшего свою жизнь сослуживца, за его несчастную семью, за армию, потерявшую подготовленного командира. Отец не выступал с клеймящими речами; хватало там и без него демонстрирующих верноподданность Партии и Правительству; он оставался в любой ситуации сам собою. Наверное, он не знал едкой реплики великого сатирика нашего Салтыкова-Щедрина: «Заговорил о патриотизмеукрасть собирается»; я от него салтыковского не слышал. Но о патриотизме своем отец нигде не распространялся, украсть никогда не намеревался, должностей не просил. Довольствовался своей нужностью на службе и командирским жалованьем от полковой финчасти. Думаю, что не тронули отца, как это не покажется парадоксальным, именно за  его непосредственную русскую участливость к тем несчастным, за невыслуживание топтанием на костях поверженных, за невыступления с заверениями о преданности партии. Сталин, без сомнения, Салтыкова-Щедрина знал. И советское государство порядочных людей со своего пути не убирало. На них оно держалось, ими прогрессировало, ими оборонялось.
           Страна вздрогнула...  Но после 1937 года стала другою. Руководство всех уровней  и всюду, во всех сферах страны было обновлено радикально и без пресловутой приемлемости. Вместо одеревеневших от чужой крови и революционной вседозволенности, которых по разным обвинениям, но одинаково расстреляли, были смело выдвинуты молодые наркомы, т.е. в министры - тридцатилетние), из рабфаковцев, способные и порядочные, жизненно слившиеся со страною, работающие в рамках ее законов и интересов. От предшественников им оставили только большевистскую скромность в быту без иронии) и отсутствие в деятельности невозможного. В 1938 году руководством партии (считай, Сталиным) репрессии остановили. (Не больше, но и не меньше, чем надо... Репрессий, конечно.). Наркомом НКВД был назначен  Берия. Человек умный, образованный, проницательный, широко мыслящий государственник, обладающий редкостным умением организовать и заставить. (Вот уж для кого не существовало в интересах страны препятствий и невозможного!) Берия так же радикально обновил кадры в принятом наркомате20 тысяч (со слов лицемерно негодующего хрущева) были просто тихо расстреляны. на что они, своими руками убившие неисчислимо людей, были еще пригодны?Только на расстреливание... «Мавр сделал свое дело...»).  На этом жестко, но во благо, Сталин пресёк Гражданскую войну, в застенках НКВД и в умах людей.
            Страна перешла в режим обыденной жизни стабильного совершенствования, доселе ещё не виданного миром(!). Люди жили напряженно, в труде.  Советская Россия была государством, единственным за всю историю человечества, где в конституции черным по белому было записано, что труд является обязанностью гражданина страны. Принцип социализма: «От каждогопо способности, каждомупо возможности». И ещё подоходчивее: "Кто не работает - тот не ест". И люди результаты своего труда с удовлетворением видели и ощущали. И не только в летающих в небе самолетах и вырастающих на пустырях заводах, но и в наполняющихся магазинных полках, в курортных путевках, в благополучии своих детей, в бесплатных квартирах. (Это не пропагандисты в газетных передовицах писали: «Эх, как мы жили хорошо перед войною!...», «Эх, если бы не война!». Это, одинаковое, я слышал бесчисленно раз в негромких разговорах маленьких людей в лихолетье  войны в поездах, в хлебных очередях, в ночных стояниях у тоненькой струйки водопроводной колонки, в коротаниях зимних вечеров у горячей печки-буржуйки). О сгинувших в 37-м говорить было не принято. И не только потому, что избегали неприятностей. Произошедшее каждый понимал, расценивал по-своему: по своим убеждениям, по степени своей затронутости. А вот это у каждого было разное. Одинаково считали, что чистка была необходима, что кого-то убрали по делам, как истинного врага народа (туда ему и дорога!), а вот кого-то ошибочно (попал под колесо истории...). Но только «кого-то» у всех были разные. Внутренние убеждения обычно наружу не выворачиваютпоэтому они и есть внутренние.  А о горьких мыслях родственников уничтоженных догадаться нетрудносвои всегда безвинны. Жили они, родные репрессированных, притихшими изгоями, с зачерненными анкетами, бедствовали материально, робко пытались втиснуться в активную жизнь страны...
        В 1956 году я, молодой лейтенант, поступал в Ленинградское Высшее Инженерное Артиллерийское училище (через три года слившееся с арт. академией). На мой факультет, как стало ясно потом, набиралось 150 слушателей. А кандидатами с разных сторон Союза для сдачи вступительных экзаменов прибыло 450 офицеров. Первые два экзамена были письменные: математика и сочинение. Оценки не объявлялись - были какие-то соображения у начальства. Вот здесь меня вызвал начальник сборов подполковник Разговоров и приказал до утра (был вечер) разнести в картотеку оценки из протоколов экзаменационной комиссии, закрывшись в кабинете, конечно, на ключ. Пояснил, что у меня отличные оценки, что он мне доверяет (из 450 !), но предупредил о недопустимости разглашения не только увиденного, но и о проведении самой работы. На каждого кандидата подполковником была заведена самодельная карточка, в которую он заносил все данные на поступающего для наглядности в изучении и принятия решения, да и под рукою все. Но я сейчас не об организации приема, а о тенях репрессий,  20-ть лет тому назад совершённых. (От 1956 года).Так вот в числе прочего в карточках была графа для записи о репрессированных родственниках. Для меня это было открытием. Можно, конечно, посмеяться, поерничать, понегодовать над сталинскими органами безопасности, но прежде давайте-ка вспомним расхожий, но, как раз, к месту постулат, что победителей не судят. Я не знаю, нигде не было опубликовано (60-то лет прошло со смерти Сталина), чтобы в его время (да по инерции и несколько позже) на территории Союза были созданы и действовали антигосударственные подпольные организации  или благополучно проработал хоть один шпион. А ведь, как хотели, как пытались!... Лучшие разведки и контрразведки мира: США, Англии, Германии, Польши, белогвардейские эмигрантские!... И не выходило только по одной причине: сталинской   государственной безопасностью такая возможность была начисто исключена. В том числе и тем, что родственники и потомки репрессированных знали, что  они на особом контроле, и предупреждённые держали себя соответственно тихо, как мышки. Да и далеко не всюду их, конечно, допускали. В безопасности (КГБ) понимали, что «зов предков» - явление биологическое (яблоко от яблони...), перевоспитанию не поддающееся, управляемо только «кнутом и пряником».  Цинично? Жестоко? Но такая у безопасности была работа, во благо... Хорошая мысль ею с годами все более проникаюсь) - мы отвечаем за все, что будет после нас. Я теперь, в 83 года, понимаю, мои родители, моя родня многого мне и сестре не додали (как умели...), но со своим государством и окружением прожили так, что тени, той самой зловещей,  на своих детей не наложили. По чужим жизням и судьбам они наверх, в хороший достаток, не карабкались. А поэтому не привлекались и не репрессировались с печальными последствиями для себя и своих детей. Сталин был великим гуманистом. Он обеспечил добропорядочным законопослушным трудящимся своей страны работу, достаточный заработок, образование, жилье, лечение, безопасность, счастливое детство, благополучную старость, развлечения. И всё - в непрекращающемся совершенствовании. И обеспечил радикальным способом - для доходчивости и результативности. При Сталине с преступностью против трудящихся и советского государства не боролисьпреступность уничтожалась. Это, я считаю, и есть подлинный гуманизм.
Дома, 2012 г.

               В 38 - 39 годах дела некоторых, при Ежове еще арестованных и даже осужденных (но не уже расстрелянных), были пересмотрены со снятием вины. Их освободили, оплатили всё время ареста по предарестанским окладам, оздоровили в санаториях, вернули на службу, и не с понижением. Кратко расскажу только о двоих. Первый, Прокопович, ровесник моего отца, в том же звании и должности. Жил с женою Надей и дочкой Нонной (моего года) в нашем бараке; примусы на кухне стояли рядом. Был ли он по нации поляком или западным белорусом, уже не помню, но польский язык знал. Его арестовали в 37-м, как польского шпиона. Жена его с дочкою из городка выехала - семьи арестованных там не задерживались. В начале 1944 года, в Киеве, вскоре после освобождения города, моя мать случайно встретила её на улице. Скажу сразу, что они обе сошлись в дружеские отношения на пару лет дальнейшего, до окончания войны, проживания  в Киеве. Потом разъехались по послевоенным жизненным обстоятельствам и растерялись, да и жить не этом свете  матери оставалось к тому времени уже недолго. А тогда, в войну, тетя Надя с дочкою часто оставалась у нас ночевать,  так как с темнотою в городе действовал комендантский час и  передвижение без пропуска запрещалось. Да и бандитизм зверствовал обыденностью. И  вечерами, при освещении от приоткрытой дверцы печи взрослыми в моем, конечно, присутствии велись доверительные разговоры, обо всем. Рассказывала и тетя Надя тогда о судьбе мужа. У следователей не было против Прокоповича никаких доказательств, но выбивали (буквально!) «чистосердечные признания». Как-то он из тюрьмы смог передать ей 6 листиков папиросной бумаги (для махорочной самокрутки, примерно 7х4 см), где мелким почерком описывал  применяемые к нему пытки (пальцы дверьми и пр.) Но  мужчина, красный командир, негодяям не поддался, с верой в справедливость и в Сталина и под пытками остался самим собою, себя и других не оговорил. Этим отстоял свою жизнь и не втянул в мясорубку других, навязываемых ему следователями. Дотянулось с ним разбирательство до бериевского поворота, а там зверье-разбирателей — на расстрел,  а Прокоповича — через санаторий обратно в Красную Армию. Не знаю, наверно, забыл, где и кем он служил и воевал после реабилитирования, но в начале 1944 года (встреча матери с тетей Надей) был он уже генералом и командиром зенитно-артиллерийской дивизии во вновь созданной на территории СССР польской армии. Армия была укомплектована поляками, жившими в Союзе или взятыми в плен в 1939 году. Среди откомандированных туда советских офицеров был и Прокопович. До войны в Киеве  имели они одну комнату в коммунальной квартире. Сразу же после освобождения Киева тетя Надя туда и переехала. По окончании войны, в начале осени 1945 года, и сам Прокопович какое-то время пребывал в Киеве. Кажется, как-то прояснялась его дальнейшая служба. Носил форму польского генерала, вид имел не только вальяжный, но и слегка полноватого здоровяка (лет еще и 40 не было).  Исходило из него властность, несуетливость, уверенное превосходство. Ездил на трофейной шикарной машине опель-адмирал (немецкая для генералов); водитель — тоже в польской форме. Помню, обменялись обедами - раз они у нас, потом - мы них. Как-то вместе посетили цирк. Генерал не задавался, но, что он был генералом, а тетя Надя рядом с ним вдруг стала генеральшей, чувствовали все, генерал и тетя Надя - тоже.  Вот 70 лет прошло с тех пор, а вспомнил и вновь даже, как говорится, спиной ощутил присутствующую тогда неловкость и натяжку. Как будто этими общениями все тогда отбывали тягостный, но необходимый номер — дань почти двухлетнего сближения семей. Сближения, связанного не только воспоминаниями о прошлом, но и дикой тревогой за жизнь воевавших мужей. А с Победою общего ничего не осталось. У каждой семьи - своё. Разные уровни, разные возможности, разные перспективы. И в новых, уже никому не нужных общениях, - только неловкость и тягостность. Оно и понятно: -  "Гусь свинье не товарищ". Присказка настолько же правильна, как до конца и не понимаема: а кто же здесь гусь, а кто свинья, и что под этими фигурами подразумевается. Но, может, в этой бесконкретике, как раз, вся мудрость и заключается, коль пересказывается веками от поколения к поколению. Все относительно и всё зависит от позиций рассматривающего. Отец, человек, лишенный начисто чувства зависти, органически (от организм) довольствовавшийся необходимым  и имеющимся, страдать от чужих успехов просто не мог. Да и знал он, как и чем достигаются успехи становления генералами. И методы достижения "успехов" были ему, опять же органически, неприемлемы. Так же, как неприемлемы и методы удержаемости на достигнутой генеральской высоте. Он не осуждал лицемерно генеральское. Просто было оно ему чуждо и неинтересно. Примерно так же, как успехи какого-то успешного мотогонщика... Отец был счастлив в своём маленьком. И по жизнеустройству своему просто не мог, опять же органически, ощущать себя как-то и чем-то ниже своего бывшего сослуживца. Был для отца генерал просто другим, просто несоизмеримым. Как несоизмеримы килограммы веса воды в ведре с метрами высоты забора. Как несоизмеримы и свинья с гусём...  И в ситуации на обедах с генералом он мог только досадовать от страданий матери. А вот мать...
                Но я сейчас - не о нашей семье, я - о репрессиях. Хочу сюда добавить, что предыдущий абзац до этой фразы я написал вчера поздним вечером. Но развороченная вспоминанием, обострившаяся память за прошедшие часы выдала мне  детальки, сфотографированные в мозг 12-летним мальчиком и молчком отлеживавшиеся там за ненадобностью. И по тем деталькам всплывает  впечатление, что и генерал и генеральша были (или стали) на своем месте людьми не случайными. Заняли то, что их природой им было предназначено. Генерал приехал с войны не просто на положенном ему по штату автомобиле. Автомобиль-то был не виллюсь — имел Прокопович, значит, и вкус, и достойное уважение к себе. Привез он с войны и несколько грузовых автомобилей вещей (дело тогда обычное: солдаты — в вещмешках, генералы — автоколоннами). Но и те немногие вещи, которые сразу стали на виду — выразительная характеристика личности бывшего соседа по примусам. Тетя Надя сразу же переоделась в изящные туфельки, тонкие чулки, в фасонистые, неуловимо чем, платья, в шляпку с опущенной вуалью. Прирожденная аристократка с точенной фигуркой и непринужденной воспитанностью в поведении. Особенно доходчиво это воспринималось на фоне обнищавшего за войну народа, потерявшего только что близких, кормильцев, имущество. Чувствовалось, что со знанием дела (!) подбирал в поверженной Германии туалеты генерал для жены — генеральши. Я здесь говорю (подчеркиваю!) не о количестве вещей и не о том, что генерал их привез в семью. Я говорю о знании дела генералом. Он знал, что - есть красиво, элегантно, удобно, что, в конце концов, просто возвысит, возвышает его над обыкновенными. Я смутно помню Прокоповича по Витебску, но уверен, что «знание дела», умение и стремление возвыситься над обыкновенными пришло к нему не после ареста. Оно было в нем всегда, частью сущности его личности (в Рабоче Крестьянской-то Красной Армии!) Это выделяло как-то его из обыкновенных. И это далеко не плохое качество в человеке (если не слито с подлостью). Но тогда, в трагическом 37, за этот хвостик ухватились из НКВД и, зная о нем, о хвостике, санкционировал арест и командир полка.  Но обстоятельства дальше сложились так, что в какое-то время дали возможность Прокоповичу реализовать себя, и он не промахнулся, своего добился, занял предопределённое природой ему место.
              Второго прорепрессированного, о котором обещал рассказать, я лично не знал. Но через сорок пять лет  после него мне довелось поработать в той же организации, где поработал он. И потоптал я тот же кусок ялтинской земли, где потоптался и он прежде. Это полковник Мальцев. Служил он где-то на Дальнем Востоке в авиационных частях. Был ли он летающим или штабным, не знаю. В 37 его тоже арестовали; что там с ним происходило, тоже не знаю. Но в 38-м или в 39-м его как и Прокоповича освободили. Извинились, оздоровили и назначили начальником ялтинского санатория гражданского воздушного флота (ГВФ) им. Куйбышева. В те времена ГВФ был организацией полувоенной, и практиковалось начальников в нём иметь кадровыми военными. Санаторий им Куйбышева существует и по сей день, но со времен Мальцева много раз прирастал строениями и землями и, наоборот, сокращался, менял профили и подчиненности. Сейчас, после развала Союза и развала социалистического курорта, — это жалкое коммунальное имущество ялтинского горисполкома, со всех сторон обкромсанное и разворованное. Но дом, где при Мальцеве находилась санаторная администрация, лечебные кабинеты и служебная квартира самого Мальцева, сохранился. Этот дом и при нем земельный участок (парк) до революции были собственностью детской писательницы Вербицкой. Я встречал ее имя в путеводителях и в воспоминаниях незнатных дореволюционных литераторов, но не помню, чтобы когда-либо держал в руках ее книги. Давно нет ни тех книг, ни самой Вербицкой, но каменный дом из изумительно подогнанных известняков продолжает стоять среди клочка ранее роскошного парка. "Вещи - долговечнее людей". Примерно до 70-х годов из бывшего парка можно было выйти по широкой каменной лестнице на ул Володарского (сюда снизу упирается ул. Севастопольская). Но Вербицкая строила тот парадный вход, когда по дорогам передвигались только конные экипажи. Но после того, как автомашина на выходе с той лестницы убила отдыхающего-командира корабля (самолета), выход заложили безобразной кладкой — характеристикой новым хозяевам не ими построенного. Полковник Мальцев прожил в этом райском месте и на своей сказочной должности до драматических дней начала ноября 1941 года — отступления частей Красной Армии из Ялты. Он не засыпал начальство рапортами о переводе на фронт, не эвакуировался кораблем на Кавказ, не ушел в партизаны, не отступил с уходящими частями в Севастополь. Он затаился. (Мне рассказывал это мой друг Завадский — его мать работала в том санатории стоматологом, в кабинете рядом с мальцевской квартирой). Дождался немцев и предложил им свои услуги. Те назначали его бургомистром города Ялты. Под городскую управу Мальцев приспособил здание тогдашнего педагогического техникума, в начале Севастопольской улицы. Как Мальцев работал бургомистром,  не знаю. Но если его немцы не расстреляли, значит, он их устраивал. Следующего бургомистра, сменщика Мальцева, довоенного инженера терсовета Онищенко, немцы расстреляли, за недостаточную строгость к населению. Это он, Онищенко, в оккупацию (!) изыскал и выделил помещение под новую городскую библиотеку на Морской, где она с тех пор и находится, взамен уничтоженной бомбами, наполнил ее книгами. (Доску бы памятную... Но, наверно, Советская власть больше меня в комплексе понимала о делах бургомистра, даже расстрелянного немцами... А новая власть — живет новым. Но мы вот по случаю помянули Онищенко добрым словом...)
          А Мальцев в бургомистрах ходил недолго. Подал прямо на имя Гитлера письмо с предложением о создании авиационного воинского формирования  из русских военнопленных-летчиков для участия в войне против Красной Армии под командованием, конечно, самого Мальцева. Высочайшее разрешение было дано; на Мальцева надели форму немецкого полковника и предоставили  возможность вербовать по лагерям пленных летчиков на борьбу со своей Родиной. Дело у него шло туговато: все-таки летчики — не серая солдатская масса. Товар штучный. Ненавистники советской власти или малодушные, добровольно сдавшиеся в плен (таких там, среди летчиков, было еще меньше, чем штучно), менять даже скудную лагерную пайку на воздушный бой с советскими летчиками не желали. А в попавших в плен по безвыходным обстоятельствам и бойко напрашивающихся в мальцевское формирование без труда просматривалось желание перелететь на доверенном самолете в Красную Армию. Что-то Мальцев все же под конец войны наформировал, маленькое-маленькое, до эскадрильи, в боях, конечно, не участвовавшее, погоду во Второй мировой войне не сделавшее, но сам-то он числился высоко - заместителем Власова по авиации. Вот так, между лагерями, и проболтался Власов все годы войны по странам Европы в немецком мундире — сыт, пьян и нос, как говорится, в табаке. Бывал и в Ялте, останавливался в своей квартире. Мой товарищ Завадский, мальчиком, здесь его видел, даже здоровался по довоенной памяти. В мае 1945 года в Чехословакии пытался сдаться американцам, но советские его перехватили. До весны 1946 года, уже обреченным, промаялся на допросах по тюрьмам КГБ. На суде каялся, в последнем слове сказал, что на оставлении судом в жизни не надеется. Поздно вечером объявили приговор, на рассвете повесили, на одной перекладине с Власовым. Я не знаю, когда этот человек потерял разум. Не говорю уже о присяге, долге.  Но как образованный человек, полковник, мог не просчитать невозможности гитлеровской победы! (Восклицаю). Даже моя бабушка, не умеющая писать и моя мать с 6-ю классами образования, знали такую невозможность. Именно знали, а не надеялись. Знали по объективной реальности. И нельзя, никогда и никак, понять, во имя чего русский человек мог добровольно (!) служить немцам, которые на его глазах (там он был, среди них!) грабили, насиловали. Которые убили 18 мил (!) его невоенных соотечественников. Прозорливо, эх, как прозорливо (!),  заподозрили в 37-м в Мальцеве потенциального негодяя. Но... не дожали, не перестраховались расстрелом на всякий случай, а был бы как раз тот случай, когда уместно... Думаю, читающий поймет, что я здесь так много - не со скорбью или анафемой по Мальцеву, я штришком - о «сталинских репрессиях».
           А вот ещё одна категория вылущенных в стране в те времена и беспощадно расстрелянных. О них громче всего вопит заграница, эмигранты из Союза, диссиденты. О них, «безвинно расстрелянных» больше всего распинался хрущёв в своём зловонном докладе 20-му съезду партии. Это, так называемая, ленинская гвардия. Это - революционные деятели всех мастей, наций и размеров, понагадившие  до 17-го года своим безумством в царской России и сбежавшие от заслуженного наказания в спасительную заграницу. И там, обиженные на свою страну, поголовно пошли в сотрудники иностранных разведок, готовящих развал великой нашей Русской империи. И жили они там десятками лет (!) на хорошем содержании, попивая пиво, создавая революционные подполья в России, ожидая своего часа. Дождались. И в 1917 тысячами, на крючках своих кормильцев-разведок, ринулись перестраивать нашу страну в иностранную колонию. Захватили, конечно,  большие государственные должности, распалили Гражданскую войну на целенаправленное уничтожение наиболее дееспособного русского народа, русской цивилизации, промышленности. Единицы из них изменили купившим их заграницам (как Ленин), а остальные сделались руководимой из-за границы оппозицией Сталину в возрождении России. Вот их-то всех, под гребёнку, и уничтожили. Читающий, наверно, не понимает глубокого смысла «под гребёнку». Расскажу. Мы теперь практически не знаем, даже из книг и телевидения, паразитов-насекомых вшей. А в тяжёлые времена, в войны, они людей буквально осыпали. Для вычёсывания их из волос головы применялись специальные гребни — типа расчёски, но с очень тонкими и частыми зубьями.  Сыпались вши  в начале вычёсывания этим гребнем из причёски дождём, а при долгом-долгом старании возможно было извести на голове их и на нет. Вот так, с презрением, как вшей, свели на нет  иностранных засланцев (от "засылать"). И не осталось больше в нашей стране государственных деятелей, работающих на заграницу. Поэтому и фашистскую Европу победили, поэтому и лучшими в мире стало у нас образованность и медобслуживание. И не было таких до андроповых, горбачёвых и ельценых, А в хрущёве такого не разглядели — приняли всего-навсего за вздорного недоумка.  

             Читающий, помог я тебе теперь разобраться, что такое «сталинские репрессии»? Но если даже и не переубедил, то Сталина здесь ещё одним добрым словом вспомнил. Тожедоброе моё дело. От разумности.

            С началом 1939 года Советское Правительство приступило к развёртыванию Красной Армии. Значит, просчитал тогда уже Сталин примерное время замышляемого мировыми заправилами нападения на Советский Союз. Просчитал и принял решение о невозможности далее оттягивать развёртывание армии. Решение тяжёлое для страны и населения, но необходимое по обстановке  для обороноспособности страны. В армию были призваны несколько миллионов человек; с заводов начало поступать новое вооружение. В частности, отцовский полк был  укомплектован людьми до полной численности и перевооружён новейшими 85 мм зенитными орудиями и более совершенными приборами управления огнём. Отец был назначен на должность командира дивизиона (четыре батареи), но долго в этой должности не прослужил.
               Ближе к лету 39 года он был зачислен слушателем в Харьковскую академию тыла Красной Армии. А 7-й зенитно-артиллерийский полк погиб в первые же недели войны. Сначала стреляли но немецким самолетам; через несколько дней войны стало не до самолетов. Опустили стволы к земле и отбивались в порядке самообороны от прорывавшихся на огневые позиции танков и пехоты. Отбивались до последнего снаряда, до последнего орудия. Оставшиеся в живых  разрозненными группками, с боями (на свой страх и риск), по болотам выбирались из окружений и вновь воевали. Помню, в 1943 году, в Пензе, отец специально для матери, накоротко оторвавшись от службы, завёз к нам на квартиру бывшего сослуживца, не в больших чинах, по 7-му полку. Тот, из немногих уцелевших, поведал нам о драматизме первых дней войны — последних днях ставшего для нас родным витебского полка. Назывались фамилии и обстоятельства гибели общих знакомых, местности  передвижений и боев, говорилось о невозможности тогда остановить, разгромить, ту мощь, то воинское умение и организованность напавших, но ничего не говорилось о неумении воевать наших в масштабе полка, о трусости, о поднятии вверх рук. Полк был раздавлен, размазан по земле вместе с запечатлённым в моей памяти полковым Знаменем невиданным до того молохом агрессии, вычеркнут из списков частей Красной Армии. Но через трупы красноармейцев и  командиров полка дальше, на территорию нашей страны перешагнуло настолько меньше убийц и насильников, сколько их сумели убить своими жизнями наши бывшие однополчане. Подточили, подточили, оплавили тот молох, невосстановимо... А командирские жены и дети были просто оставлены на произвол обстоятельств. Судьба их трагична и печальна... Об этом я уже говорил.  

              Для меня, шестилетнего, поступление отца в военную академию было воспринято не более чем новым, бесстрастным фрагментиком объективной реальности окружающего мира. Тогда, по малолетству, я просто не мог знать, что с далёких царских времен обучение офицера в академии, ее окончание, считалось не только престижным, подымающим на новый личностный уровень, но и открывающим возможность к карьерному росту по службе, к получению более высоких жизненных благ.  Сейчас, активно прожив с тех пор 75 лет, послужив в армии, поглубже поняв своих родных, думаю, что перспективность карьеры и вельможных благ могла просчитывать только мать. У отца же были более приземлённые цели простого русского человека, добросовестного труженика, красного командира, да еще и мыслящего. Надоела, видно, ему до предела, до отвращения, служба строевого командира. Без выходных, с ненормированным рабочим днем, суточными дежурствами, лагерями, с несением боевой службы на «точках». Но главное отвращение — в однообразности этих  перенапряжений. Чего стоит хотя бы одна огневая подготовка! Бесчисленное, бесконечное повторение комады: «БАТАРЕЯ, ЗАНЯТЬ ОГНЕВУЮ ПОЗИЦИЮ!». По которой полторы сотни бойцов вскачь бросаются выполнять свои боевые обязанности. Но при малейшей ошибке, замешканье даже одного красноармейца, - ненавистнаяя команда для всей батареи: «ОТСТАВИТЬ!», заставляющая не только привести орудия, тягачи и людей в исходное состояние, но и предвещающая повторение, повторение и повторение  действий по подаваемой команде, до идеально-уставного ее выполнения. И ещё обязательно после выполнения каждого «Отставить!» построение всего батарейного состава, уже перепачканного, запыхавшего, обреченно-бесстрастного, в две шеренги, повзводно у вновь вытянутых в маршевую колонну тягачей и орудий. И командир батареи, прохаживаясь перед залитым потом строем, на тонах проводит разбор действий орудийных расчётов или даже отдельного красноармейца-номера расчета, указывает на ошибки, на нерадивость, на немолодцеватость, на неслаженность. И время от времени, касаясь наиболее неприемлемого в действиях батарейцев или заметив тусклость в глазах стоящих, резким окриком приводить изнемогших в бодрствующее состояние. А для ещё более доходчивости разъясняемого при необходимости выкрикивает команду: "Батарея ложись!" Команду, по которой полторы сотни обессиленных, в шинелях или в скатках, с вещмешками и карабинами за спиною, с противогазами и сапёрными лопатками,  падают ниц в белорусскую грязь. И шлёпая сапогами по лужам у голов лежащих, командир повторяет то, что лежащие нестарательно впитывали в себя, стоя. И снова и снова, и снова:  «БАТАРЕЯ, ЗАНЯТЬ...!» И так  до четкого выполнения и в установленное время. А потом: «ОРУДИЯ К БОЮ!», потом снова: «ОТСТАВИТЬ!» - и так еще, еще и еще... Нет, не садист командир-артиллерист. Это просто многовековая методика усвоения, отработки и закрепления всех элементов боевой работы, во всех вариантах на предполагаемые ситуации в подступающей войне... Путём таких запредельных человеческим возможностям дрессировок командиры-артиллеристы доводили своих подчиненных до состояния роботов (хотя такого слова тогда не существовало). При отработке огневых задач у тех (да и у командиров тоже) отключалось восприятие усталости, боли, голода, промокшего под дождем обмундирования, необходимости сна, самосбережения. Пропадало ощущение себя личностью - только автоматическое, по командам, выполнение своих при орудии обязанностей, и с максимальной чёткостью и быстротою. В русской армии это называлось — "делать свое дело". Ни в одной армии тех времен не было таких истязающих человека методов подготовки бойцов, да ещё и с идеологической обработкой комиссаром, с озадачиванием на комсомольских и партийных собраниях. Потом, при обстреле  немцами огневых позиций, выученные таким образом орудийные расчёты просто не замечали рвущихся между орудиями немецких бомб и мин, убитых товарищей. Они не бросались врассыпную от орудий, не прятались от пуль в окопы, не подымали рук. Они выполняли команды, убивали тех, кто убивал их, они делали свое дело. Поэтому они за первые 10 дней войны и убили больше немцев, чем таких же немцев убили за все 2 года войны солдаты поверженных Гитлером Польши, Франции, Англии (на континенте), Югославии, и пр. , пр. 

 Красные командиры (офицеры) 7-го зенитно-артиллерийского полка. Читающий, вглядись в этих русских людей! Это они, неабстрактные,  в предвоенные годы выучили красноармейцев бить, побеждать европейскую цивилизацию. Отец — с полевой сумкой. Подписи на обороте нет. Думаю, год 37 или 38-й.

       Кроме этих, запредельно изнуряющих, однообразных занятий огневой подготовкой, надоел отцу до чёртиков сам образ жизни в закрытом полковом гарнизоне, ежедневно с одними и теми же людьми, с кухонными женскими дрязгами, внедряемыми в служебные отношения. Надоела самозабвенная активность матери в клубной полковой самодеятельности, вызывающая, может, и обоснованную ревность, переходящую в безобразные драки. Надоело ограничение своего совершенствования только командирскими занятиями и комиссарскими политинформациями. Вот и рванулся отец при открывшейся вакансии в академию. Рванулся не к генеральским лампасам, а в новую обстановку, к новым знаниям, к новой, более творческой, более самостоятельной военной профессии. Из полка, думаю, отпустили по разнарядке — обязан был командир полка ее выполнить. Сбыть из полка в академию никчёмность он тоже не мог — все сопровождающие документы подписывались еще и комиссаром, а у того была работа - не обманывать государство. Помнится, отец что-то и как-то готовился к вступительным испытаниям (это дома обговаривалось), сидел над книгами поздними вечерами, ночами. Но, наверно, готовился не к конкурсным экзаменам, а к собеседованиям на наличие у кандидата первоначальных знаний для освоения академического курса, да и просто на способность поступающего к разумности. О вступительных экзаменах ничего не говорилось.

            Прощания с Витебском не помню, да и не было его как такового. Отец ехал в Харьков, еще не на учебу, а только поступать, мог и вернуться обратно в полк. Но на всякий случай завез нас троих (мать, меня, Риту) в Севастополь. Со всеми вещами. Трудно теперь поверить, но вещей в семье из 4-х человек было так мало, что все они подымались и переносились (перекатами) силами одного мужчины — отца. Было это ранней весною 1939 года.

        Читать дальше. Глава 4.   

 
 Хотелось бы услышать мнение прочитавшего о мною написанном..
               Вышлите на электр. почту    bodrono555@mail.ru
               Ваш комментарий будет здесь   вставлен.           
        


          

             

1 комментарий:

  1. Таиса Тимощук2 января 2013 г., 6:10

    Все давно прочитанное, увиденное по телеку пришлось понять по-другому, по-своему, с высоты осмысления господина Панасенко.

    ОтветитьУдалить